Александр Мелихов
СВЯЩЕННАЯ ВОЙНА
Оглядывая огромный массив советской военной прозы от пропагандистски-апологетической до самой что ни на есть оппозиционной -«окопной», «лейтенантской» или «партизанской», не сразу замечаешь, что в ней полностью отсутствует мотив «потерянного поколения» - все высокие слова, де, обманули, нами воспользовались и тому подобное.
Разумеется, при советской власти открытые декларации такого рода были невозможны, но ведь писатели народ настырный, если какая-то правда представляется им до крайности важной, они протаскивают ее в мир не мытьем, так катаньем. Они могут отдать какую-то крамольную мысль отрицательному герою или даже герою положительному в минуту душевного упадка, чтобы тут же разоблачить ее и отвергнуть (но семя сомнения в душу читателя все равно окажется заброшенным). Они могут под псевдонимом или без пустить вещь в сам- или тамиздат; они могут ронять какие-то намеки в статьях или интервью; они что-то могут выразить даже неуловимым настроением вещи вплоть до интонации, мелодии фразы; наконец они могут писать «в стол», чтобы выкрикнуть наболевшую правду потомкам хотя бы после своей смерти. Но ничего этого так никто и не сделал.
Ни Виктор Некрасов, ни Казакевич, ни Гроссман, ни Василь Быков, Бондарев, Бакланов, Константин Воробьев, Курочкин, Астафьев ни в подцензурном, ни в нецензурном слове ни разу не усомнились ни в целях войны, ни в огромной ценности достигнутой победы. Сколько бы они ни разоблачали, сколько бы ни проклинали бессердечие, шкурничество и глупость командования, бессмысленную жестокость и подозрительность «органов», воровство интендантов и всяческих тыловых крыс, война все равно оставалась для них великим историческим событием, причастностью к которому можно только гордиться.
А это означает, что война действительно была НАРОДНОЙ. И даже СВЯЩЕННОЙ.
Последнее слово кажется особенно странным – ведь война даже при самом скрупулезном соблюдении «законов и обычаев войны» требует чудовищной жестокости… Но не только – еще и самопожертвования. Вот эта готовность людей подвергать себя смертельному риску во имя долга и порождает в памяти представление о святости, ибо люди никогда не жертвуют собой во имя утилитарных целей – только во имя святынь.
При этом святыня вовсе не обязана быть незапятнанной. Конечно, чем меньше на ней пятен, тем лучше, но – пятна пятнами, а святость святостью.
Серьезному писателю захотелось заглянуть и в душу дезертира только через четверть века после победы. Валентин Распутин в «Живи и помни» изобразил его отнюдь не чудовищем, он тоже отвечал на какую-то несправедливость. Но даже он не оправдывал свой поступок: если б можно было после этого поднимать, то по три раза бы расстреливали. В опубликованных дневниках Гроссмана тоже в глазах рябит от жестокостей, и тоже нет ни намека на то, что можно воевать как-то иначе. А уж он ли был не гуманист!
Разумеется, всякий, кто сталкивался с войной вблизи или даже издали, прекрасно знает, что смертельная опасность тысячекратно усиливает все – и благородство, и низость. Каждый писатель от Астафьева до Эренбурга видел и мародерство, и садизм, и озверение, вымещающее на одних вину других, но никто не пожелал сделать насильника или мародера хоть сколько-нибудь значительной фигурой своего повествования. Борьбе с мерзостями они готовы были отвести разве что какой-то фрагмент публицистики, но для вечности все желали оставить лишь высокую трагедию – гениальнейшее создание человеческого духа, порождающее в нашей душе удивительное сочетание ужаса и восторга.
|